москвичам

11.09.2012

вот, появилось, о чем написать. я просто не могу не поделиться.
Сегодня был чудесный день :] Чудесный потому, что я почти случайно попал на выставку фотографа и журналиста Юрия Роста. После поездок в сером метро в окружении серо-черных людей и прогулок по серым улицам серого города его черно-белые фотографии кажутся до боли цветными, живывми и настоящими. А под каждой фотографией - статья-зарисовка, которая вдыхает эту самую лучезарную, до невероятности добрую, берущую за душу жизнь. Я полюбил этого человека, за его любовь к людям, к жизни, за его непонимание и неприятие войны, беспощадной, глупой и бессмысленной штуки. Я не знаю. Я могу еще очень много написать, не могу держать в себе, но слова комячатся и ложатся на экран совсем не так гладко и убедительно, как мне хотелось бы. Я пару-тройку его статей тут выложу. Но очень советую вам сходить поулыбаться, погрустить и посмотреть на его фотографии самим.

Птица свободна, и мир её трёхмерен, а человек живёт на плоскости. Ему не дано преодолеть силу земного притяжения. Он ухищряется: наполняет шар тёплым воздухом, изобретает несущие винты, реактивные двигатели, планеры, дельтапланы, парапланы, словно пытается преодолеть комплекс нелетания. Ему снится парение, он пишет стихи и песни, создаёт обманные образы и грёзы, но... не летает. Общее у человека и птицы лишь то, что мы двуногие.

«Двуногое без перьев», — написал о человеке Вольтер, и без крыльев, но с душой. Душа у Вольтера обозначена, и она даёт иногда ощущение полёта, если на ней не лежит груз уныния, усталости, чужой обиды и собственной неудовлетворённости.

В любви человек обретает ощущение возможности отрыва от земли; в работе бывает момент, когда тебе кажется, что взлетишь; доброе слово окрыляет... Но никогда не летал человек.

Правда, он может бежать, и в беге есть короткая фаза полёта, когда он с усилием отталкивается от земли. Как конь в галопе, как гепард в охоте. Это и есть реализованная мечта о летании...

Короткий отрыв, удар о землю, от которой надлежит оттолкнуться с усилием, чтобы снова взмыть на мгновение. Жизнь человека похожа на бег: толчок, полёт, удар, толчок, полёт. Когда он перестаёт надеяться, переходит на ходьбу, где фазы полёта нет.

Дети бегают больше влюблённых, влюблённые — больше женатых. Женатые тоже бегают, но со временем устают и устраиваются в гнезде, смиряясь с женщинами, которых объединяет с птицами отсутствие талии.

Птицы не умеют летать. Они летают. В толще воздуха, которым мы дышим, на дне которого живём. Мы полагаем себя вершиной эволюции (если кто дарвинист) или слепленными по образу и подобию (у кого грамоты поменьше, а самомнения достаточно). Полный венец и царь природы. Но птицы этого не знают (впрочем, как звери, которых мы не употребили в пищу или на одежду).

У птиц есть родная земля. Буквально родина, место, где они дважды рождаются и становятся на крыло. Но нет пределов и границ. Птицы не имеют отношения к человеку. Никакого. Они не испытывают привязанности или ненависти. Они не приручаются и не участвуют в нашей жизни. Смотри и слушай. Любуйся и наслаждайся. Они сами по себе.
Природа, птицы

Кто-то из них сбивается в стаи, кто-то живёт в одиночку, кто-то сидит на скалах, кто-то парит над морем, кто-то порхает над цветком, кто-то стоит в болоте на одной ноге, кто-то поёт, кто-то ухает... Человек им не партнёр и не противник. Может навредить, убить, поймать и посадить в клетку. Понять не может. Мы их видим. Снизу большей частью. И это всё! Мудра природа, не дав человеку крыльев. Она убереглась от полного разорения. Представьте себе летающие отряды заготовителей пуха, охотников, браконьеров, диверсантов, эскадрильи органов правопорядка и административно-хозяйственных работников, хищно кружащих над сидящими на яйцах отцами семейств.

Вообразите тотальное перекрытие воздушного пространства над столицей в часы пролёта пернатого президента; слетающуюся с мигалками в Охотный ряд каркающую Думу, одетую в дорогие тёмные костюмы и галстуки на голое перо; юрких следопытов из ФСБ, влетающих в открытые форточки в тихое вечернее время, когда вы и она сложили крылья и зажгли свечи.

А огромные — до окончания неба — сетки-границы, в которых гибнут птицы, не ведающие границ, или лазерные заслоны, сжигающие всё, что летит без разрешающих документов (какие документы у цапли?) и не сквозь специально отведённые для пересечения коридоры погранзон. Представьте террористов-камикадзе, падающих с неба, или зависшего как жаворонок и беспрерывно поющего над вашим домом Баскова...

Ужас! А пожалуй, даже ужас-ужас-ужас!

Нет-нет, права природа, оставившая человеку мечту о полёте и возможность любоваться ими с земли.

ДЯДЯ ГРИША
Москва, угол Тверской и бульвара. 1970-й
 (236x353, 29Kb)

Летом город нагревается за день, а ночью отдает тепло. И запахи, которые были чем-то иным до того, как мы их вдохнули, пугают своей ненужностью. Это и не запахи вовсе. Зимой — мокрые от химии мостовые, белая соленая грязь на обуви и одежде… Почти ничего естественного. Все, что окружает горожан, вынуто из земли, обработано по умению и сложено по вкусу и моде. Рационально. Замученная механизмами бывшая природа окружает нас и днем и ночью… Даже деревья — и те растут не по радости, а по уму.
Технологично живем. Хорошо. Одноразово. Заменяемо. Без деталей и особенностей.
В Москве нет городских сумасшедших (или они неотличимы от практически здоровых жителей), рассосались чудаки и сумасброды — тоже нетехнологичные в этой жизни. Неосмысленная улыбка внутрь себя (без задачи кого-нибудь унизить) — редкость. Я не скорблю о приметах старого города. Лишь констатирую, что многие исчезли бесследно, как будка чистильщика дяди Гриши у магазина «Армения». Он был необязательной деталью городской жизни. Но без него образ Пушкинской площади утратил почти домашнее тепло.
Ты садился на детский стульчик, ставил ногу на деревянный пьедестал с выемкой для каблука, и он начинал. Сначала вставлял картонные «щечки», чтобы не испачкать ваксой носки, потом немыслимой пышности («из скунса — это такая африканская обезьяна») щетками смахивал пыль, потом гуталином («на три четверти заграничным») мазал, без особой, впрочем, щедрости, твои башмаки и другими щетками, верно уже из европейской обезьяны, наводил колокольный блеск. При этом он не без озорства оценивал правителей и футболистов, тебя самого и известных артистов кино. И женщин. Вообще. Как материю. Нет-нет, без сальностей. Даже без слов. Одними бровями.
Видя, что его фотографируют, он иногда принимал эдакие, знаете, позы, не прерывая разговоров с прохожими.
Напечатав как-то в газете его карточку с доброжелательной подписью, я пришел к будке. Дядя Гриша был холоден.
— Не ожидал от тебя, — сказал он грустно. — Дружили. Ботинки тебе чистил не нашим кремом, а ты так нехорошо поступил.
— Что ты, дядя Гриша, я же прославил тебя.
— Прославил… Начальница домой позвонила. Вот, Гриша, говорит, куришь на рабочем месте — фельетон про тебя в газете и напечатали.
— Читай сам, — я дал ему газету.
— Я еще не умею хорошо.
После совместной читки он повеселел настолько, что подарил мне коричневые шнурки и баночку гуталина — того самого, на три четверти… Дома я посмотрел на донышко и прочел то, что и должен был прочесть: «Мосбытхим, ц. 12 к.».
Теперь на месте дяди Гриши — рекламная тумба. Площадь используется рационально.